"Лиterraтура" #133, февраль, 2019 г. ("Мовсес")



Номер 133 февраль 2019 г.

Лиterraтура » Проза номера » Ованес Азнаурян. МОВСЕС

Ованес Азнаурян. МОВСЕС
(рассказ)

В вагон входили и выходили едущие на короткие расстояния,
но трое ехало, так же, как и я, с самого места отхода поезда…

Л.Толстой. “Крейцерова соната”




1. Adagio sostenuto — Presto — Adagio

В поезде, ночью, начиная с Гюмри, стал подыхать чей-то телефон из соседнего купе. Это длилось бесконечно долго, протяжно, через равные промежутки времени – прямо стоны такие настоящие умирающего телефона. Подыхал, никак сдохнуть не мог. А хозяева (итальянская семья) дрыхли, так что пристрелить этот самый телефон некому было. Так мы и доехали до границы, когда грозная и могучая проводница наша, которая всех пассажиров называла "дети" и обращалась со всеми на “ты”, начала орать и колотить в двери купе, причем на русском, хоть и весь вагон наш класса “СВ” был нашпигован иностранцами, кроме нас, разумеется:

- Дети, границ! Вставать. Границ! Границ! Быстро вставать! Твалет сейчас закрою!

Пришли-ушли армянские пограничники - на станции Айрум, потом на Садахлу - пограничники грузинские. Большой грузинский пограничник осведомился о цели моего визита в Грузию, и я стал рассказывать – да так подробно, видно, что он меня остановил, сказав, что “достаточно, мы поняли, вы скрипач. У вас гастроли…” А маленький грузинский пограничник, который взял паспорта, чтоб шлепнуть в них штамп, долго идентифицировал нас – меня и мою попутчицу, - читая, коверкая, наши имена:

- Мо́всис? Это вы? Зара́? Это вы?

И смотрел на нас, ожидая ответ. И мы послушно кивали головой. Вагон был класса “СВ”, как я уже говорил, то есть купе в нем были двухместные, так что никого, кроме нас с Зарой больше не было, и мы так и не поняли, что же имел ввиду пограничник, задавая свой пограничный вопрос. Вроде Мовсе́с – имя мужское, а За́ра – женское. И тут двух мнений не могло быть…

Когда поезд тронулся, итальянка из соседнего купе, затараторила и затарахтела, как пулемет, не замолкая до самого Тбилиси. Как будто ее подключили к электропитанию, что ли (уж лучше б она позаботилась заранее о зарядке своего телефона). Она не делала никаких пауз, даже для того, чтоб перевести дух, и ее итальянская речь лилась и струилась, как вино с зеленых холмов, окружающих Неаполь. Кстати, я подумал, что она была из Неаполя, потому что она все время вставляла в свою речь: Napoli, Napoli…

Мы же с Зарой молчали, как будто вслушивались в ее итальянский и пытались расшифровать ее сладкую мелодию. А еще Зара читала книгу с “Киндла”. И так было очень долго.

- Во всяком случае, мы узнали имена друг друга, - прервала свое молчание Зара и отложила в сторону свой “Киндл”.

Я все это время разглядывал ее, разглядывал купе, пару раз уходил в вагонный буфет, который занимал половину нашего “СВ”, курил в тамбуре...

- А давайте снова, - почему-то сказал я. – Меня зовут Мовсес. А вас Зара, да?
- Точно. Зара, - согласилась девушка. – И я выхожу в Тбилиси.
- Я тоже…

Когда поезд отъехал достаточно далеко от границы, наша проводница из своего купе заорала в конец вагона, где находился буфет:

- Лавурик, чай зеленый пьешь, или простой, черный?

Лавурик заорала в ответ:

- Жанетта, иди в буфет, я сама тебя угощу. Гегам со второго вагона тоже придет!

Проводница наша ответила (опять через весь вагон):

- Не люблю я этого Гегама, да! Слова своего не держит!
- А что обещал?
- Сейчас приду и расскажу!

Зара и я разочарованно вздохнули, а потом и рассмеялись: мы поняли, что нам не узнать-таки, какое обещание не сдержал проводник второго вагона Гегам. Но зато мы узнали, что буфетчица Лавурик никак ипотеку не оформит. Что сын вырос настоящим дэбилом, хоть и учится в “Политехнике”, что хочет жениться на какой-то фифе из Еревана, оставить ее, Лауру одну.

- Ведь я останусь одна, совсем одна!

Она все это рассказывала, крича, как и наша проводница, через весь вагон, а потом вдруг сама же прервала свой полный драматизма рассказ:

- Жанетта, Гегам уже пришел, иди! Чай стынет! Сколько можно ждать?!

Итальянка из соседнего купе все тараторила и тараторила каким-то нескончаемым фоном, причем мы так и не услышали голоса ее мужа, с которым она ехала в соседнем купе. Телефон перестал подыхать (то ли сдох окончательно, то ли его поставили на зарядку). За окнами же поезда было темно, и только редкие огоньки деревень виднелись островками вдалеке и исчезали за очередными холмами – так же неожиданно, как и появлялись.

- Еще ехать три часа. Я немного посплю, - сказала Зара.
- Хотите, я выйду в буфет? – спросил я. – Посижу там, чтоб не мешать вам…
- Вы не мешаете. Я не буду раздеваться. Только прикройте дверь и приглушите свет.

В Тбилиси мы поселились в "итальянском" дворе, в самом Центре. Поселились вместе. Зара и я. На маленькой улице Вахтанга Беридзе, ответвляющейся от улицы, которая когда-то называлась Армянский базар, то есть улицы Афхази, бывш. Леселидзе…

Зара называла себя истеричкой. Но нет, знаете, Зара не была истеричкой в собственном смысле этого слова. В ее походке было что-то мягкое кошачье, во взгляде же – всегдашняя томность. Глубокие, внимательные ее глаза цвета самого черного в мире кофе на вас смотрели понимающе и опять же – без суеты. Они часто улыбались снисходительно, когда вам приходило в голову сказать какую-то глупость. Глупость она никогда не прощала, но была снисходительна, если вы ее допускали. Вот.

Но иногда ее заносило.

Она без конца что-то начинала говорить, причем по кругу – одно и то же, беспокойно и навязчиво зацикливаясь на подробностях, разжевывая и пережевывая уже сказанное, и единственное, что ее успокаивало – это секс. Когда у нее это начиналось, я понимал, что нужно срочно заняться с ней любовью, удовлетворить. Причем она не отдавалась, и поэтому мы оба постоянно ходили в синяках и царапинах. После секса ее истерия, навязчивость и беспокойство проходили. Впрочем, до следующего раза.

Но в основном, Зара все же не была истеричкой. Вот. И я ее очень любил. Ее мягкую кошачью походку, всегдашнюю томность во взгляде и ее внимательные глаза цвета самого черного в мире кофе.


***

- Представь: ТИХО.

И вдруг первые скрипки. Очень высоко, на одной ноте. Повисли в воздухе, боясь сорваться и упасть на черное дно… Но скрипки держаться изо всех сил, хота и висят на волоске… И быстро, быстро, быстро…

Потом вступают вторые скрипки. И опять быстро, и опять очень высоко, дрожат и трепещут, казалось, предвещая рождение чего-то удивительного. Но только на октаву ниже…

А потом альты. Быстро, очень быстро! Своим немного печальным тембром придают новую окраску всему тому, что уже создалось из тишины… Альты все на той же ноте, но уже на две октавы ниже… И все еще нет мелодии…

И вдруг взлетает ввысь первая флейта, и появляется мелодия. Очень живая, нежная, и через мгновение ту же мелодию подхватывает вторая флейта, а за ней и кларнеты, и они парят в поднебесье, сплетаясь, обнимаясь…

Потом группа виолончелей. Странно, но нежно, немного надрывно, поддерживая темп первых скрипок, но все же совсем по-другому, словно говоря о том, что наступил черед контрабасов, идущих следом, строгих, по-взрослому серьезных…

И вот уже фаготы, смешные в своем простуженном и немного обиженном пении, а потом гобои, валторны, тромбоны, туба, пронзительные трубы.

И все немного замедляется и становится торжественным, и литавры придают всей музыке страстный характер. И все громче, оглушительнее, торжественнее звучит эта музыка. И в то же время медленнее, медленнее, и еще медленнее, и, кажется, что движение вот-вот остановится. И действительно: пауза… Но лишь на одно, очень короткое мгновение. А потом со всем оркестром взрывается человеческий хор. Громко, очень громко, торжественно, величественно, страстно, размеренно, радостно…

- К чему ты это мне рассказываешь? Вернее, какую музыку ты мне рассказываешь? Лучше включи ее, или сыграй. Лучше сыграй!
- Подожди. Представь: ТЕМНО.

И вдруг неожиданно на востоке появляется просвет. Там бледнеет все больше и больше, гася звезды. И все как-то напрягается, и облака отступают на запад, очищая место на востоке…

А потом вдруг дует ветер, легкий, свежий, и шумит листва на деревьях, и начинают петь птицы, и в их пении тоже радостное ожидание. Ожидание чего-то великого.

И появляются первые легковые автомобили и первые люди, в основном те, которые выгуливают поутру своих собак. И автомобилей становится все больше и больше, и люди уже скапливаются на остановках или спешат к уже открывшемуся метро. Появляются вечно опаздывающие автобусы, выходят сонные дворники и принимаются мести тротуары.

И все как-то замедляется, хотя и грохота от этого становится не меньше.

Все громче и громче. И вот уже открываются булочные, и машины развозят первый, свежеиспеченный, еще теплый хлеб. Официанты кафе ставят столики и стулья, мокрой тряпкой вытирая с них ночную пыль, а потом ставят на столики пепельницы и салфетницы. В кафе уже варят кофе для первых посетителей; к кофе подадут горячие булочки и тосты…

Проезжают поливальные машины, и пешеходы разбегаются в стороны, а школьники, спешащие на урок, визжат от удовольствия…

И вдруг на одно мгновение лишь все замирает, и на востоке, за далекими холмами, окружающими наш старый Ереван, появляется краешек Диска. Диск становится все больше и больше и, наконец, отрываясь от Земли, повисает на Небе.

И громко, очень громко, торжественно, величественно, страстно, размеренно, радостно…

- И? – Заре было явно весело.
- Ему было лет пятьдесят пять-пятьдесят семь. Он был невысокого роста, плотного телосложения, с немного коротковатыми руками. У него были густые, длинные непослушные волосы. Под густыми бровями блестели глаза, маленькие, глубоко посаженные, проницательные. Голова его, из-за львиной гривы казалась очень большой. У него был толстоватый нос и тонкие губы. Опущенные плечи и сутуловатость спины говорили о том, что человек этот ведет сидячий образ жизни. Он всегда был одет во фрак и начищенные до блеска черные туфли. На мизинце правой руки у него был перстень.

Каждый божий день этот человек задолго до восхода солнца, когда рассвет только-только начинал выбеливать черное небо, выходил на крышу дома, где он жил, осторожно, медленно, на четвереньках поднимался по черепичному скату, потом встает во весь рост, неизвестно как сохраняя равновесие. Он выпрямлял спину, надевал очки с очень толстыми линзами и доставал из кармана тоненькую палочку. Потом замирал на несколько секунд, держа перед собой руки, и вдруг взмахивал палочкой и начинал неистово размахивать руками. По мере того, как приближалось время восхода, движения его рук становились медленными и размеренными, а во время восхода и вовсе приобретали торжественный характер, и он то и дело приподнимался на носки и почему-то тряс головой. Восходящее солнце освещало его лицо, и он смотрел на Солнце и улыбался.

А потом, когда солнце оказывалось достаточно высоко над горизонтом, он, ослепленный солнцем, сползал вниз и через слуховое окно исчезал в чердаке.

И так каждое утро: громко, очень громко, торжественно, величественно, страстно, размеренно, радостно билось сердце…

Впервые я увидел человека, размахивающего руками на крыше дома напротив, из окна нашей кухни, когда мне было шесть лет. Увидел случайно, проснувшись почему-то рано. И с того дня я каждое утро уже просыпался рано и бежал на кухню посмотреть на забавного человека, очень смешно размахивающего руками. Только когда мне исполнилось четырнадцать, я понял, что он не просто размахивал руками, он дирижировал. Но тогда этот человек уже давно умер. Вернее, как я узнал, бросил себя с той самой крыши. А однажды я спросил маму, кто был тот человек, который дирижировал на крыше воображаемым оркестром.

- Сумасшедший один, - ответила мама. - Он жил на пятом этаже вон того дома, что напротив.
- А кем он был до того, как сойти с ума?
- Говорят, композитором, но все о нем забыли, никто не видел и не слышал его произведений.
- Мама, а зачем…
- Давай переменим тему, Мовсес, ты не против? – сказала мама, и я отстал от нее.

А потом я стал скрипачом. И однажды мне пришлось играть “Утреннюю симфонию” композитора Эдуарда Лорикяна. Я стал думать, что человек, дирижирующий на крыше пятиэтажки напротив, был именно он.

- Так оно и оказалось?
- Нет… Оказалось, что дирижирующий на крыше действительно был какой-то псих. И я не мог видеть Эдуарда Лорикяна, поскольку он жил у Старого стадиона. Мы же жили тогда на Проспекте[1].
- Мне очень нравится, что ты скрипач, знаешь? Как называется твоя скрипка? Напомни.
- Joseph Klotz, сделана в 1794 в Mittenwald-е.
- Я это запомню.
- Ты лучше запиши.
- Хорошо…


***

Только что возвращался с перерыва. В Конс[2]. Спускаясь по улице Терьяна, увидел девушку, переходящую улицу (от памятника Рукам[3]) с папкой под мышкой, сумочкой в левой руке. Девушка была в вязаной красной шапке с помпоном, полупальто, кожаных брюках, черных ботинках. На ней были сережки (правая в виде скрипичного ключа, левая - басового). Как раз, когда она срезала мне дорогу, заходя в парк Поплавка[4], у нее зазвонил телефон. Девушка стала доставать из сумочки мобильник и уронила папку. Листки выпали из папки, и поднявшийся ветер стал угрожать потере, видимо, каких-то важных бумаг (ветры всегда угрожают потерей или утратой). Я стал помогать девушке собрать листки. Это оказались ноты: "Рахманинов. Прелюдии".

- А мне ведь предлагали, - сказала девушка вдруг, - в "ксероксе". Предлагали зашить степлером, или этими пружинками... Знаете? – Я непонимающе смотрел на девушку. - Ну, такие… Пружинки, ну! (я кивнул) А я, как дебилка, отказалась.
- Ну, и правильно. Если б зашили, не очень удобно бы было ставить на пюпитр, - почему-то сказал я.
- Откуда вы знаете? Вы музыкант?
- Немного. А вы? Должно быть, студентка Консерватории? - спросил я, имея в виду ее сережки.

Девушка рассмеялась:

- Да нет! Я учусь в Брюсове[5]. Это меня моя сестра, Зара попросила отксерить после уроков. Так вы считаете, правильно было не сшивать листки?
- Однозначно. Вот ваш Рахманинов. - Я отдал ей ноты.
- Спасибо, что помогли.
- Пока.

Когда девушка ушла, я написал Заре смс:

“Познакомился с твоей сестрой. Случайно. Сережки ты ей подарила?”


***

- Когда еще были 90-е годы, и маршруток было мало (а другого транспорта вообще не было), люди собирались на площади Дружбы и шли домой вместе, чтоб не скучно было и чтобы безопаснее (темно, собаки): вниз по Киевской улице и так до конца. Вначале их бывало несколько человек, каждый говорил, кто куда идет, где кто живет, и потом провожали друг друга. Совершенно не знакомые люди. Потом их становилось все меньше и меньше. И лишь немногим в итоге надо было дойти до Квартала[6]. В тот день я в конце осталась с одним молодым человеком. Стали говорить о Боге. Почему? Сама уже не помню. Я уже тогда была атеисткой, правда, еще не последовательной, как я потом себя стала называть, а стихийной. Он выяснил, что я собираюсь стать пианисткой и поступить в Конс. Он не удивился, сказав, что это настоящая женская профессия. Я взбесилась и с презрением посмотрела на него, но лица невозможно было увидеть из-за темноты. Он сказал, что учится в семинарии и собирается стать священником. Я подумала (сказала?), что надо же, как не повезло… Я стала сравнивать свою жизнь и что хочу с ней делать с его жизнью, в покое и в служении Богу. Я, которая в то время не могла сидеть на месте, подумала, что семинария это скучно и не понимала, почему человек обрекает себя на такую жизнь в четырех стенах. Я сказала, что никогда бы не смогла так жить. Молодой человек в конце сказал, что самое интересное то, что он не хочет уговаривать меня (хотя, наверное, и должен) встать на путь “праведный”. И я подумала, что, может, этот семинарист мне в чем-то позавидовал.
- И что ты собиралась сделать со своей жизнью?
- Превратить ее в сплошной праздник.
- А что получилось?
- Говно!
- Как это?
- Очень просто: связалась с женатым мужчиной, он меня бросил, я сделала аборт, чуть было не стала алкоголичкой. Короче, говно!


***

Я хотел было уже нажать на кнопку звонка, но Зара остановила меня.

- Постой, - сказала она. - Сначала поцелуй.

Я привлек ее к себе, обнял ее и стал целовать, и у меня закружилась голова, и все вокруг стало кружиться, и я подумал, что о звонке можно и на некоторое время забыть, только вот боялся, что кто-то из соседей откроет дверь, или к самому Акопу кто-то придет. У Акопа был день рождения, и мы с Зарой пришли поздравить его. Акоп был моим школьным другом.

- Смотри, - сказала Зара, - эта дверь ведет на чердак, и дверь туда, кажется, открыта.

И мы поднялись. Жестяная дверь была действительно не заперта. Я открыл ее - она громко, ох, как громко скрипнула, заскрежетала и застонала, - и мы вошли в огромное помещение чердака. Было очень темно. Я зажег спичку и на некоторое время увидел лицо Зары – возбужденное, немного напуганное, но довольное: лицо школьницы, которая выкурила первую сигарету в жизни. Второй спичкой я осветил помещение чердака: доски, щебень, пыль, всякие ящики, сломанные шифера, осколки стекла. Здесь было намного холоднее, чем на лестничной площадке, было сыро, пахло плесенью, крысами. Мы осторожно пошли немного вперед, и я сел на один из ящиков. Зара осталась стоять передо мной. Она наклонилась и поцеловала меня в губы. А потом прошептала – быстро-быстро:

- Где твоя рука? Дай мне свою руку. - Она взяла в темноте мою руку, потом я ощутил что-то прохладное, гладкое, округлое, гибкое… - Это моя нога, - сказала она. - Погладь ее. Ей это очень понравится. - Она стала водить моей рукой по своей ноге, и я слышал ее дыхание. - Вот мое бедро, - говорила Зара, - и ей очень нравится, когда твоя рука ласкает ее. Дай другую руку… А вот это моя другая нога. Ласкай ее; она тоже хочет, чтоб твоя рука ласкала ее. Вот так. Чувствуешь округлость моих бедер? Чувствуешь, какие они упругие? Вот так… так! У тебя очень хорошие руки… Какие молодцы твои руки! Ласкай мои бедра. Так, так! Я специально для твоих рук надела платье… Ох, если б ты знал, какие у тебя руки!

Я гладил ее бедра, ощущал ладонями их гладкую, тугую в чулках округлость, и думал о том, что благодарен тому человеку, который, может, по рассеянности забыл запереть дверь на чердак… Потом Зара опять взяла мою руку и сжала ее между бедрами.

- Вот куда твоей руке хочется, - сказала она. - Вот сюда! Чувствуешь, как здесь мокро? Чувствуешь? И это все твои руки! - Другой рукой я продолжал гладить ее бедро. Верх и вниз. Зара сказала: - Тебе нравится моя задница? Тебе нравится ее трогать?

Потом Зара села верхом мне на колени, и я стал целовать ее. Я не видел ее лица, лишь чувствовал ее мокрое частое дыхание на своем лице, ее горячие губы, и догадывался, что у нее закрыты глаза… Когда я почувствовал холодное прикосновение ее руки, я вздрогнул, но от этого голова моя закружилась еще больше. А потом я ощутил ее всю – горячую-мокрую, раскаленную, тесную, от чего можно было сойти с ума, и сердце куда-то упало, и дыхание, казалось, остановилось, и нечем стало дышать…

Потом, когда все уже было позади, и была лишь какая-то опустошенность, немножко грустная и в то же время счастливая, и еще было чувство голода - настоящего голода, - мы стояли рядом и смотрели через слуховое окно, как идет снег; я заметил, что он замедлил ход и ветер совсем перестал. Зара вдруг тихо рассмеялась:

- Вот откуда все время продувало: слуховое окно!

Мы стали выбираться обратно.

- Знаешь, я подумал, что этот чердак останется со мной навсегда, - сказал я. - Навеки. Даже если проживу семьдесят пять лет, как ты мне пророчишь. Я никогда не забуду ни этот чердак, ни тебя, ни ящик, на котором я сидел, ни запах сырости и крыс, примешанное с запахом твоих духов, ни слуховое окно, откуда все время продувало. Я никогда этого не забуду.
- Наверное, я тоже, - сказала Зара. - По-моему, мы стараемся побольше делать того, чтоб потом было что вспоминать. Неплохо. Мне это нравится. Давай продолжать в том же духе. Я счастлива. И я знаю, что за это счастье буду расплачиваться…
- У меня тоже такое чувство, - сказал я. - Но не будем об этом думать. Будем безумствовать.
- Безумствовать долго не придется.
- Почему ты так говоришь?
- Прости, что я тебе все это время не говорила. Но должны были прийти ответы с документами. Я просто ждала подтверждения.
- ??
- Я уезжаю в Америку. Насовсем.
- Когда?
- В ноябре.


2. Andante con variazioni

Смерть – женщина. Должно быть она очень красива, но красива какой-то пугающей красотой. Она не может быть блондинкой (хотя не исключено, что это – стереотип: смерть всегда ассоциируется с черным цветом). Итак, у Смерти черные волосы, прямые и очень длинные. Время от времени она их стрижет “под мальчишку” и от этого становится еще прекрасней. У нее черные глаза, очень-очень грустные. Когда смотришь Смерти в глаза, не видишь дна, как в чашке с самым черным в мире кофе. У смерти высокий рост; она стройна. Губы у нее не могут быть красными; они МЕРТВЕННО бледны. Смерть теплая. Наверное, поэтому умерший остывает. Она берет себе тепло покойника. Она этим и живет. Она не может без этого. И именно от этого ей и грустно: может быть, ей не хочется этого делать. Но смерти это нужно, чтоб не умереть. Ведь:

СМЕРТЬ СМЕРТНА…

Идет снег, крупными, крупными хлопьями. 27 марта. Судя по всему, это последний, запоздалый снег.

Здесь на кладбище очень холодно, и все мы замерзли. Тишина оглушает и сковывает. Мы хороним Акопа. Гроб с телом положили на холмик, рядом с ямой и не подумали закрыть крышку, и теперь снег падает на посеревшее лицо Акопа и не тает. Мы все молчим. Работник кладбища (проще говоря, могильщик) запрашивает двойную плату за свою работу.

- Копать было очень трудно,- объясняет он нам,- земля ведь замерзла. Да еще снег три дня все идет и идет.

Мы молчим. Стоим и молчим, и я чувствую, как у меня замерзают ноги.

Приходится закрыть крышку гроба. Мама Акопа уже три раза счищала снег своим носовым платком с лица сына, и мы теперь закрываем крышку гроба. Мама Акопа вскрикивает при этом и завывает охрипшим голосом, протягивая руки к гробу и потом прижимая их к груди. Постепенно она затихает и просто уже стоит, закрыв глаза. Я думаю, что мы хорошо сделали, что закрыли гроб. Неприятно было, что снег не тает на лице Акопа. Ощущение того, что он неживой, от этого еще больше усиливалось…

Я поднимаю глаза на своих друзей. Гаспар – голубоглазый с пшеничного цвета волосами, - курит сигарету за сигаретой. Он на мгновение бросает на меня взгляд (он стоит по другую сторону ямы) и быстро отводит глаза. Рядом с ним – Хорен. У него серые глаза, он черноволос. Его странной формы нос (такое впечатление, что скульптор, изваявший его лицо, по неосторожности отломил кончик носа), покраснел от холода. Я думаю о том, что они, Гаспар и Хорен, встали рядом друг с другом. Они не переваривают друг друга с некоторых пор.

Рядом со мной стоят Алик, Вова; Арам - наш “банкир” - стоит рядом с Хореном.

Алик стоит, чуть прислонившись ко мне. У Алика почти полностью лысая голова. Он время от времени указательным пальцем правой руки поправляет на носу очки. Очки у него запотевают, и он платком очищает стекла. Он при этом не снимает очков. Я думаю, что он тайком вытирает и слезы тоже. Алик все тяжелее и тяжелее наваливается на меня. Он был самым близким другом Акопа. Всегда, еще со школы. И мы их вместе и называли: Алик-и-Акопик. Алик низкого роста, широк в плечах и приземист.

Рядом с ним – Вова. Он очень худой и тоже низкого роста, чем-то напоминает какого-то зверька из отряда грызунов. Теперь у него такое лицо, как будто он сейчас закричит: “Подонки!”. Я слышу, как он дышит, а потом и вижу, как у него на глазах появляются слезы…

Арам терзает ключи от машины, на которой мы все приехали на кладбище…

Гаспар, Хорен, Алик, Вова, Арам… И еще Акоп… Мы все когда-то были из одного класса…

А могильщик ждет, как и все мы. Я думаю, что у него противное лицо: весь в шрамах и ямочках, какие бывают после оспы. У него кривая с горбом спина, и руки неестественно короткие. Местный Квазимодо, думаю я и закуриваю, уже не помню, какую по счету сигарету. Мои друзья, кроме Алика и Вовы, тоже курят. По новой закуривают и остальные мужчины (все родственники Акопа). Все мы стоим и молчим, и мне в голову приходит мысль, что Акопа там, в гробу, ждет, чтоб мы что-то предприняли…

Мама Акопа открывает глаза и потухшим взором смотрит на нас по очереди, и я вижу, как у нее дрожат губы и подбородок. Когда она смотрит на нас, мы опускаем глаза. Потом слышится ее хриплый шепот:

- Я умоляю… - И она поворачивается к нам спиной и закрывает лицо мокрым платком.

И тогда почти одновременно Гаспар и Хорен спрашивают могильщика:

- Сколько?

Могильщик называет цену и с Хореном и Гаспаром отходит в сторону. Когда они возвращаются, мы медленно опускаем гроб в яму, и, когда все бросают на крышку по горсти земли, могильщик начинает засыпать яму. Земля мокрая и вязкая от снега и прилипает к лопате. Могильщик бурчит себе под носом что-то по этому поводу, но никто не обращает на это внимания, потому что мертвую тишину опять разбивают рыдания мамы Акопа…

С кладбища мы возвращаемся в машине Арама. Арам единственный среди нас, у кого есть машина. Всю дорогу мы молчим, никому не хочется говорить. А когда мы уже подъезжаем к Опере, Арам говорит:

- Я остановлю здесь где-нибудь, и вы выйдете. Мне нужно еще кое-куда зайти.
- Хорошо, - говорит Гаспар, - только учти, что мы тебя ждем.
- Я приду, - говорит Арам и останавливает машину возле парка Консерватории. Мы выходим, и он уезжает.
- Он не приедет, - говорю я тихо Гаспару, но он уверен, что Арам не посмеет не прийти.

Мы идем вверх по Проспекту, и сквозь деревья нам виден памятник Комитасу и здание Консерватории. Сворачиваем направо и идем вниз по улице Терьяна. На дверях одной из кафе мы увидели табличку: “ЗАКРЫТО”. И остановились. Гаспар открывает двери кафе своим ключом, и мы входим. Он не зажигает свет, хоть в кафе и полутемно. Мы сдвигаем два столика и садимся, а Гаспар приносит выпивку. Гаспар – единственный среди нас, у кого есть собственное кафе.

- Ну что ж, выпьем, что ли? – Хорен наливает всем нам.

Мы пьем и закусываем.

Алик закрывает глаза и шепчет:

- Глупо, боже мой, как это глупо! Кто бы мог подумать о самоубийстве…
- Не надо, Алик, - строго говорит Гаспар.

Но Алика уже не остановить. Он говорит, говорит, не умолкая, и по щекам у него катятся слезы, и я думаю, что впервые в жизни вижу его плачущим. А ведь я его знаю уже пятнадцать лет, с семилетнего возраста...

Мы выпиваем еще по одной.

Я думаю о нереальности всего происходящего. Самоубийство Акопа вообще не умещается в голове. Просто не можешь почувствовать смерть. Хотя она и была так близка там, на кладбище. Я видел мертвое лицо своего одноклассника, умом осознавал, что он мертв, но никак не мог почувствовать его таковым.

- Знаете, что мне сказала мама Акопа, когда увидела меня вчера на панихиде? - говорит с горечью Вова. - Она спросила меня, почему я не был с Акопом в тот день. Что я мог ей ответить? Теперь я буду жить с этим всю жизнь…
- Глупости, - опять строго говорит Гаспар. - Каждый из нас может обвинить себя в том же. Сколько раз Акоп просил нас собраться, посидеть за столом, поговорить. А у нас всегда были дела. Мы всегда были заняты…

Я смотрю на Алика. Он сидит, закрыв глаза. Наверное, он, да и все мы мертвее Акопа. Только лишь потому, что чувствуем, что мы мертвы, а Акоп уже ничего не чувствует. Человек обычно умирает сам, когда кто-то рядом умирает.

- А знаете, со смертью Акопа мы распрощались с детством, - говорю я.
- Да, - соглашается Вова. - Среди нас еще не было смерти. Сколько еще будет?

Мы опять выпиваем, и вторая бутылка уже пустая. Мы уже опьянели. Я наклоняюсь к Гаспару:

- Арам так и не приехал.
- Да ну его!


***

Июль – и уже наступило настоящее лето.
Июль – и уже нельзя запросто выйти из дома без риска погибнуть.
Июль – потому что солнце убивает сразу, наповал.
Июль – и ты чувствуешь себя мертвее мертвого.
Июль – и ты понимаешь, что человек может быть мертв, даже если он не умер.

- Ани.
- Да?
- Ты разлила вино на простыню.
- Плевать.
- Ани, ты любила?
- В школе. То есть была влюблена.
- Ани.
- Да?
- Ничего.

Июль – и куришь, куришь, куришь. В жару, в духоту. После каждой затяжки тебя прошибает пот.
Июль – и впечатление такое, что сердце скоро выскочит изо рта, потому что оно уже в горле.
Июль – и чувствуешь, что сейчас из ушей потекут мозги.

- Мовсес! Мовсес! Мовсес! Мовсес! Мовсес! Мовсес! Мовсес!!!!!!!
- Заткнись!
- Мовсес! А с кем тебе хорошо, со мной или с Норой?
- С Гаспаром.
- Не говори глупостей.
- Ты тоже.
- А почему ты не пьешь?
- Не хочу.
- Записался в трезвенники?
- Нет.

Июль – и лишь знаешь одно: ТЫ НИКОГДА НЕ СОВЕРШИШЬ САМОУБИЙСТВА.

- Мовсес!
- Да, Ани?
- А почему тебя назвали Мовсесом?
- Моя мама любила читать книжки.
- В жизни не читала ни одной книжки. Ну, разве что школьные задания.
- Вот-вот. У тебя с твоей подругой Норой очень схожие взгляды.
- Ненавижу Нору!
- Неужели?
- Да.
- Вы очень похожи.
- Она боз[7]. Она всем духовикам отсасывает. Она на кларнете своем репетирует, а потом сосет.
- А ты?
- Нет, конечно. Я же флейтистка! А скажи, Мовсес, тебе лучше со мной или с Норой? Что делает Нора в постели, чего я не умею?
- Она не так много говорит.

Июль - и Вова сообщает нам, что уезжает. И через три дня мы провожаем в аэропорту Вольфа, и он улетает, и мы не будем иметь от него никаких известий.

Июль - и Алик написал какую-то статью о физиологии Высшей нервной системы человека, и ему пришло приглашение из США. В кафе у Гаспара мы провожаем Алика.

- Я вам всем привезу подарки из Штатов, - говорит он.
- Что именно? - спрашивает Гаспар.

Алик смеется и поправляет очки:

- Не знаю.
- Алик, - говорю я. - А помнишь, как мы мечтали открыть зоопарк или поехать в какую-нибудь африканскую страну изучать животных?
- Помню. - Алик улыбается. - Мосик, я все помню. Как же это можно забыть?!

И я думаю, что Алик никогда больше не вернется из Штатов.

Июль – и Гаспар сказал:

- Мосик, что-то происходит. С нами что-то происходит.
- Гаспо джан, наверное, мы стареем.
- Все может быть. Только что-то меняется, я это чувствую. И еще я не понимаю: почему все уходят?

Начало августа – когда Хорен уезжает в Германию – продолжить, свое медицинское образование, проводить его пришел и Гаспар. Когда прощались, Гаспар и Хорен обнялись.

Начало августа –

- Мовсес, скажи, только честно: тебе хорошо с Ани или со мной?..


***

- Кафе “У Гаспара” слушает вас.
- Я знаю, что это кафе “у Гаспара”, эш[8]! Я туда и звоню! У него просто сотовый не отвечает.
- Но… Простите…
- Слушай, эш, передай лучше трубку твоему хозяину… Гаспару. Если он там ошивается.
- Его нет.
- А когда он придет? - спросил хриплый голос.
- Не знаю… Наверное, вечером… А с кем я разговариваю?

Голос рассмеялся:

- А вот это тебе знать не положено.
- Но что мне передать Гаспару?
- Я снова позвоню. Пока. Эш!

Бармен повесил трубку. Он с тоской подумал, что раньше восьми часов вечера Гаспара ждать незачем.

Гаспар в кафе пришел действительно в восемь часов вечера.

- У него был хриплый голос? - спросил он своего бармена, когда тот рассказал ему о звонке.
- Да, - ответил бармен.
- Эт плохо, - пробормотал Гаспар. - Это нехорошо…
- Что-нибудь опасное?
- Нет...

Когда где-то в 20:15 зазвонил сотовый, лежащий на стойке, Гаспар вздрогнул.

- С кем я разговариваю? - спросили его. Гаспар назвал свое имя. - Вот и хорошо. А то днем я разговаривал с каким-то ослом. Это был бармен, да?
- Что ты хочешь? - спросил Гаспо.
- Я вижу, ты узнал меня?
- Да.
- Значит, ты понимаешь, что тебе не стоит портить отношения с моим отцом?
- Что из этого?
- Узнаешь, когда встретимся. Сегодня ночью.
- А, может, завтра днем? - спросил Гаспар.
- Нет. Мы встретимся сегодня ночью. В три.
- В три я буду на перекрестке.
- Тогда – пока!

Гаспар тоже положил трубку и закурил сигарету.

Ровно в три часа ночи к перекрестку подъехала машина и остановилась рядом с ним, и из нее вышли большой, очень высокий человек, которого Гаспара знал в лицо, и его охранники, и они стали разговаривать. А потом охранник ударил Гаспара ножом в спину, и большой, очень высокий человек смотрел на удивленное лицо Гаспара, который медленно опускался на мокрый от дождя асфальт. Большой человек посмотрел по сторонам, сел в машину и уехал. А охранник еще долго стоял и смотрел на уже мертвого Гаспара и пытался вспомнить, где он раньше мог его видеть. Так и не вспомнив, охранник пошел вниз по улице.

Гаспар пролежал на мокром асфальте до тех пор, пока рано утром его труп не обнаружила толстая женщина, подметающая улицу…


3. Presto

- Эй, Мовсес, ты опять пьян!
- Да.
- Мосик! Ты опять вдребезги пьян!
- Да.
- А куда смотрит твоя Зара?
- Да она на работе. Ей некогда.
- Что?
- Она работает, преподает в Консе и еще у нее много концертов.
- Повезло ей.
- Да. Ей крупно повезло.
- И почему тебя не было сегодня на репетиции?
- Нора…
- Меня зовут Ани, забыл?
- Извини, Ани.
- Ну, так почему тебя не было?
- Я бросил работу.
- Ты бросил оркестр?!
- Да.
- Почему, ай Мосик джан?
- Захотел и бросил. Отдай бутылку, Норочка.
- Ани…
- Извини, Ани.
- Ты был с утра пьян, да? Поэтому не пришел?
- Да.
- Мосик, а когда приходит с работы твоя Зара?
- В семь тридцать вечера. В лучшем случае.
- И ты весь день будешь один?
- Да.
- Не надо было тебе бросать оркестр.
- Наверное. Послушай, Нора…
- Ани, Мосик! Я – Ани.
- Извини. Можно просьбу?
- Любую, Мос джан.
- Поцелуй меня, ладно? Если тебе не противно…
- Мне не противно, Мовсес…
- Спасибо. А теперь можно мне еще стаканчик, Ани?


***

- Нора! Приходи посидеть со мной. Понимаешь, мне нужно, чтоб кто-то со мной посидел. У меня есть время: целых пять с половиной часов.
- И ты все это время будешь пить?
- Да.
- Знаешь, Мос, мне становится жалко твою Зару.
- А меня кто-то пожалел?
- Я просто не понимаю, как она тебя выносит.
- Она меня не выносит. Обычно меня выносят… А ты что, тоже записалась в предатели?
- В какие предатели, Мос?
- Это я просто так сказал.
- И часто это с тобой происходит?
- Что?
- Ничего.
- Ты это просто так сказала?
- Да.


***

- Послушай, Зара. Давай начнем сначала. Я не буду больше пить. Я вернусь в оркестр. И вообще, давай уедем. В деревню какую-нибудь. Я знаю один Дачный поселок… Мы поживем вдвоем. Я не могу больше жить в Ереване… Когда мы уйдем отсюда, я смогу больше не пить. Давай уедем, Зара.
- Мовсес, я не хочу тебя слушать. С какой стати мне покидать город и жить в деревне? С какой стати мне бросать мою работу? И потом: я скоро уеду, ты помнишь?
- Зар, что ты говоришь?!
- Уходи! Уходи и оставь меня в покое. Я не хочу тебя видеть!
- Зара, мне можно войти?
- Нет, Мос. Все. Неужели ты не видишь, что все кончилось?
- Но ты единственный человек, который у меня остался…живой…
- УХОДИ!!!


***

В Ереване очень-очень медленно шел снег. Я брел по улицам уснувшего Еревана, и у меня на душе было пусто; там тоже шел снег. Снег шел везде.

Я долго выбирался из лабиринта ее двора. Когда вышел, наконец, на улицу, сигарета погасла. Уже тогда пошел снег, и я подумал, что не пойду сразу домой, а немного пройдусь. Уже тогда было пусто на душе.

Может, пусто было и раньше, потому что когда мы сидели в парке, она спросила:

- Почему ты молчишь? - А потом: - Расскажи о чем-нибудь...

Но о чем я мог рассказать ей, когда у меня внутри было пусто? И когда она на следующий день должна была вылететь? И я, не зная, что рассказать, стал целовать ее. И она пила меня большими глотками...

Солнце выпило всю влагу из колодца. Оно пило его большими глотками, тяжело дыша, словно утоляя давно мучавшую жажду, и старый полуразрушенный колодец засох, и не стало в нем больше воды. И солнце спросило: “Почему ты молчишь?” Но в колодце не было воды, и он молчал; он все время молчал...

Я только пытался улыбнуться. Я не хотел говорить, что еще не думал над тем, как я буду жить, когда она уедет. Что ж? Может быть, снег пошел не тогда, когда мы простились у ее подъезда, а намного раньше? Тогда, когда мне нечего было рассказать ей? Может, уже тогда снег осторожно садился на меховой воротник ее пальто, на мои ресницы и голову, и я седел и не догадывался об этом. Я только чувствовал, как что-то тает на моих губах. И это был снег.

Тогда, когда мы сидели в парке и смотрели на проходящих мимо нашей скамейки чужих людей, я не мог объяснить ей, почему я молчу и на душе у меня пусто. Я не мог, потому что она была рядом, и мое плечо касалось ее плеча; не мог, потому что еще не стемнело, а когда начало темнеть - теперь темнеет рано, - она сказала, что должна пойти домой, и я проводил ее. Теперь я хочу сказать, что мне надо лишь время, чтоб снова наполниться, чтоб она снова могла пить меня.

“Видишь, Зара? Снег падает тихо, медленно и спокойно, и в нем нет быстроты, той быстроты, которую ты хочешь и любишь, которая тебя радует и веселит. Твоя жизнь слишком быстра, и я не могу так быстро, я не успеваю за тобой. Мне надо разобраться, мне надо понять, что я люблю тебя, что ты есть у меня; я должен понять, что ты любишь меня! Иначе я быстро устаю, и у меня на душе бывает пусто, и она засыхает. Ты скажешь, что в любовь нужно броситься с головой, не думая, не раздумывая о ней часами, и так же быстро всплывать, но я не могу: я не умею плавать, я боюсь, что утону... И я всегда тону. Смешно: меня никто не научил плавать. Ты скажешь, что этому никто и не должен был учить меня, я сам должен был научиться... Знаешь, не вышло; знаешь, не сумел”.

Я шел по улице. Снег по-прежнему шел, падал медленно и задумчиво.

“О, я знаю! Ты всегда будешь бежать, а я лишь топтаться за тобой и пытаться догнать тебя, тормозя твой стремительный бег. Я знаю: однажды ты позвонила мне и сказала, что мы больше не должны встречаться. И я пойму тогда, что тебя начало тяготить мое молчание, ты начала пугаться его. Я пойму, что тебе это очень трудно. И я умер тогда. И старый колодец засыпали песком”.

Я пошел домой. Дома я лег спать с мыслю о том, что завтра уже не будет. Завтра, ах, завтра ты уже улетишь в свою Америку. И уже из своей Америки напишешь мне в мессенджер:

“ЗНАЕШЬ, ТЕБЯ УЖЕ НЕТ В ЖИВЫХ. ТЫ УМЕР”.


***

Город с его огнями реклам и разноцветными вывесками кафе, баров и ночных клубов скоро остался позади, и я выехал на прямое шоссе и словно выпал из реального времени. Глаза мне слепили фары встречных автомашин, и при этом я каждый раз ругался, и на душе почему-то становилось весело тогда. Я не думал о том, что машина мчится с бешеной скоростью, и давно уже не обращал внимания на стрелку спидометра. Я то и дело обгонял машины, едущие в ту же сторону, что и я (вероятно, опять-таки в аэропорт?), и я думал о тех людях, кто ехал в этих машинах. В небе над холмами висела полная луна и, казалось, чему-то улыбалась своей мертвой улыбкой, и я решил не смотреть больше на луну (уж очень она была мертвой!). Я смотрел лишь на черные силуэты холмов и на огни пригородов. Я был почему-то радостен. Почему-то я еще надеялся застать в аэропорту Зару. Я почему-то думал, что был уже готов к тому, чтоб сказать: НЕ УЕЗЖАЙ...

Аэропорт был похож на муравейник. Было многолюдно, оживленно и светло; то и дело здание сотрясалось от взлетающих и приземляющихся самолетов. Я пошел прямо туда, где регистрировались пассажиры, но молодя, симпатичная служащая аэропорта (изящная в своей сине-голубой форме) сообщила мне, что регистрация уже закончена и что уже заканчивается посадка на самолет. Я бросился на балкон и стал вглядываться в темноту, стараясь разглядеть Зару среди огромного количества пассажиров, поднимающихся по трапу серебряного самолета. Но было слишком темно, да и самолет стоял далеко, и я понял, что опоздал (всю свою жизнь я это чувствовал; мне все время казалось, что я опоздал...). На одно мгновение лишь мне показалось, что я вдруг различил знакомую фигурку, но потом понял, что ошибся.

Когда я проходил мимо стойки, где регистрировали пассажиров, молодая, симпатичная служащая аэропорта (ну очень изящная в своей сине-голубой форме!), улыбнулась мне.

Вернувшись в машину, которая ждала меня на платной парковке аэропорта, я почувствовал себя больным: спину ломило, глаза горели, голова будто бы была не моя... Я поехал. В небе все так же висела луна и чему-то улыбалась, по-прежнему мертво и гадко. Я подумал, что бывают люди, у которых такая же страшная мертвая улыбка.


***

В поезде, ночью, начиная с Гюмри, стал подыхать чей-то телефон из соседнего купе. Это длилось бесконечно долго, протяжно, через равные промежутки времени – прямо стоны такие настоящие умирающего телефона. Подыхал, никак сдохнуть не мог. Пришли-ушли армянские пограничники - на станции Айрум, потом на Садахлу - пограничники грузинские. А когда поезд отъехал достаточно далеко от границы, толстая проводница из своего купе заорала в конец вагона, где находился буфет:

- Лавурик, чай зеленый пьешь, или простой, черный?

За окном же купе был темно, и только редкие огоньки деревень виднелись островками вдалеке и исчезали за очередными холмами – так же неожиданно, как и появлялись. Время от времени я отрывался от своего киндла и смотрел на огни деревень вдали. Светила луна. Еще из окна были видны силуэты гор.



_____________________________
1 Проспект им. Маштоца, бывш. проспект им. Ленина. Главный проспект Еревана. Ереванцы его называют просто “Проспект”.
2 Ереванская государственная Консерватория им. Комитаса.
3 Памятник «Руки дружбы» находится возле станции метро «Еритасардакан», в Ереване и символизирует дружбу итальянского и армянского народов. Памятник установлен был ещё в советское время – в 1967 году. В Ереван из итальянского города Каррара были привезены детали памятника. Согласно официальному соглашению, с 1973 г. Ереван и Каррара города-побратимы, однако их сотрудничество началось еще в начале 1960-х гг. В знак дружбы двух городов муниципалитет города Каррары детали незаконченной статуи Христа посылает в Ереван. В 1967 г. скульптор Ара Арутюнян из привезенных из Каррары рук Христа создает композицию: правая рука, указательный палец которой почти соприкасается с большим пальцем, лежит в ладони левой руки.
4 Кафе “Парус” в центре Еревана, которое когда-то называлось “Поплавок”, на берегу маленького бассейна с фонтанами.
5 Ереванский государственный университет языков и социальных наук им. В.Брюсова.
6 Застроенный в 70-80-х гг. спальные районы в Ереване (15, 16, 17 кварталы), в народе называемые просто “Квартал”.
7 Шлюха (арм.)
8 Осел (арм.)





_________________________________________

Об авторе: ОВАНЕС АЗНАУРЯН

Родился в Ереване. Окончил Ереванский педагогический институт. Преподавал историю, работает системным администратором. Печатался в газетах, журналах, альманахах: «Литературная Армения», «Кольцо А», «Эмигрантская Лира», «Литературный Кавказ», «Нева», «Дружба народов», «Дарьял», «FlASH STORY: Антология короткого рассказа», (издательство «Русский Гулливер"Гвидеон” и т.д. Автор книг "Симфония одиночества” (2010), "Симфония ожидания” (2014). Участник Литературного фестиваля молодых писателей в Цахкадзоре, международного фестиваля «Литературный Ковчег», VII Форумa Переводчиков и Издателей стран СНГ и Балтии. Финалист литературной премии "Русский Гулливер». Член Клуба писателей Кавказа. Живет в Ереване.






С сайта читать здесь








Наверх ↑